Защищены, говорила Вайолет. Отхлебывая чай за каменным столиком, который он установил так, чтобы открывался вид на Парк, Джон Дринкуотер взглянул на небо. Он пытался обрести покой внутри той защищенности, в которой была столь уверена Вайолет, и посмеяться над непогодой, грозившей извне, но в глубине души он чувствовал себя бесприютным странником, без крова над головой.
С возрастом Джон проявлял все больший интерес к погоде. Он собирал всяческие альманахи — научные и не очень — и внимательно изучат ежедневный прогноз погоды в газете, хотя это откровение исходило от жрецов, на которых он полагался не до конца: он только надеялся, без особых на то оснований, что предсказания верны, если обещают ясную погоду, и ошибочны в том случае, когда сулят ненастье. Летом он следил за небом особенно пристально: даже самая далекая тучка, которая могла затмить солнце или привести за собой товарок, давила ему на затылок. При появлении пушистых кучевых облаков, напоминавших стадо белых овечек, он испытывал некоторое облегчение, но оставался настороже. Они вполне могли неожиданно выстроиться грозовым фронтом и загнать его в дом — слушать безрадостный плеск дождя по крыше.
(Похоже, сейчас именно такие облака клубились на западе, и Джон был бессилен им противостоять. Он поминутно на них взглядывал, и всякий раз они громоздились все выше и выше. Воздух сгущался, делался почти осязаемым. Надежды на то, что гроза с ливнем пройдет мимо, не оставалось. Джон не желал с этим мириться.)
Зимой Джон часто плакал; весной его охватывало жгучее нетерпение: он приходил в ярость, если кое-где по уголкам апреля еще залеживались островки зимы. Говоря о весне, Вайолет подразумевала время, когда цветут цветы, а у животных рождаются детеныши. Понятию Вайолет о весне, как догадывался Джон, соответствовал редкий в апреле солнечный день — скорее, даже в мае. Джон заключил, что месяцы представляются им по-разному: для Вайолет снег должен таять уже в феврале — как в Англии, а в апреле — распускаться цветы. В здешнем, более суровом, краю изгнания иначе: май тут наступал только в июне. С другим распорядком Вайолет не соглашалась и, казалось иногда Джону, даже никак его не воспринимала.
Возможно, сговор туч на горизонте был явлением постоянным, чем-то вроде обыкновенной декорации, наподобие пухлых груд облаков на деревенском небе в детских книжках с картинками. Однако воздух вокруг Джона — насыщенный электричеством, предвещавший перемену — свидетельствовал о другом.
Вайолет думала (действительно ли она так думает? — Джон часами ломал голову над ее загадочными репликами, опираясь на дотошные истолкования мистера Брамбла и по-прежнему пребывая тем не менее в неуверенности), Вайолет думала, что Там — всегда весна. Но весна — это не более чем перемена. Все времена года, связанные в цепочку быстротекущих дней, подобны переменам настроения. Это ли она имела в виду? Или подразумевала некую обобщенно взятую весну — с молодой травкой и свежей зеленью листвы — неизменную со дня весеннего равноденствия? Тогда весны просто не существует. Наверное, это шутка. Прецеденты тому имелись. Джон порой чувствовал, что от всех его настойчивых расспросов Вайолет отделывается шуткой. Весна не является временем года, потому что включает в себя все четыре. Там на дворе всегда весна. Этого Там нет нигде. Джона с головой накрывала гнетущая волна отчаяния: предгрозовое состояние, он знал это, — и все же…
С приближением старости любовь Джона к Вайолет не уменьшалась (старел он, а она всего лишь взрослела): он только потерял первоначальную безоглядную уверенность в том, что она поведетего куда-то — непременно должна повести — туда, где сама, вне всякого сомнения, побывала. Но пойти за ней вслед, как выяснилось, он не мог. Промучившись год, он это понял. Дальше жизнь потекла ровнее. Он мог быть только Пёрчесом для ее странствий: рассказывать о ее путешествиях по свету, передавать небывалые истории о чудесах, которые сам никогда не увидит. Вайолет вскользь обронила (так он решил), что без построенного им дома всю Повесть нельзя было бы рассказать до конца; этот дом — начало и, возможно, развязка: что-то вроде того дома, который построил Джек, первое звено в цепи. Джон мало что понял, но успокоился.
И всякий, всякий раз (даже спустя годы, после рождения троих детей; после того как невесть сколько воды утекло неведомо куда) сердце его отчаянно билось, когда Вайолет вдруг подходила к нему, клала маленькие руки ему на плечи и шептала на ухо: «Пойдем в постель, мой старенький Козлик». Козликом она называла Джона из-за его бесстыдной неотвязности, и он, поднявшись по лестнице, ждал ее наверху.
Заключим в рамку и взглянем на то, чем Джон Дринкуотер обладал сейчас, на фоне клубившихся головокружительно высоко облаков.
Его дочери Тимотейя Вильгельмина и Нора Анджелика только что вернулись с купания. Его сын (ее сын, его) Оберон гордо шествовал через лужайку, держа перед собой фотографический аппарат с таким видом, будто искал случая что-нибудь щелкнуть. И его малыш Август в матросском костюмчике, хотя морского воздуха еще не вдыхал. Джон назвал его Августом в честь августа месяца, когда безоблачные дни чередой сменяют друг друга и когда на время он переставал следить за небом. Теперь он снова взглянул на горизонт. Края белоснежных облаков обволокла серая кайма: они потускнели, словно печальные стариковские глаза. Однако на земле перед ним, среди теней от листвы, все еще различалась его собственная тень. Джон встряхнул газету и закинул ногу на ногу. Радуйся, радуйся.
Среди множества странностей тесть Джона придерживался, в частности, убеждения, что при виде собственной тени человек лишается способности ясно мыслить и чувствовать. (Мистер Брамбл полагал также, что взгляд на себя в зеркало непосредственно перед укладыванием в постель вызывает дурные или, во всяком случае, тревожные сны.) Он всегда сидел, как и сейчас, в тени или лицом к солнцу возле «Сиринги» в кресле для двоих, с прочными ножками из кованого железа, зажав трость между колен и удобно опершись на нее руками; солнечные блики играли на золотой цепочке, висевшей у него на животе. Август расположился у ног деда, слушая его или из вежливости делая вид, что внимательно слушает. Голос тестя доносился до слуха Джона Дринкуотера невнятным бормотанием, которое сливалось с множеством других звуков, наполнявших сад: со стрекотом цикад, с треском газонокосилки (круги, описываемые на ней Оттоло, делались все шире и шире), с фортепианными пассажами из музыкальной комнаты, где упражнялась Нора; потоки нот лились и лились непрерывно, как льются по щекам слезы.
Больше всего ей нравилось ощущать клавиши кончиками пальцев; нравилось думать, что они изготовлены из настоящей слоновой кости и эбенового дерева. «Из чего они сделаны?» — «Из — чистой слоновой кости». Она брала гармонические аккорды по шесть-восемь нот одновременно, уже не ради практики, а только вслушиваясь в гул, возникавший при прикосновении пальцев к гладкой поверхности клавиш. Ее мать даже не заметила, что это уже не походило на Делиуса, этюд которого Нора исполняла или пыталась исполнить. Вайолет, как она сама признавалась, медведь на ухо наступил, хотя Нора собственными глазами видела изящную ушную раковину матери, сидевшей за круглым столиком, раскладывая карты или просто подолгу в них вглядываясь. Какое-то мгновение ее длинные серьги висели спокойно, потом она вскидывала голову, чтобы взять из колоды очередную карту, и все приходило в движение: серьги покачивались, ожерелье начинало болтаться. Нора соскользнула с круглого полированного табурета и подошла посмотреть, чем занята мать.
— Тебе стоит прогуляться, — заметила Вайолет, не отрывая глаз от карт. — Сходи на озеро с Тимми Вилли. Сегодня очень жарко.
Нора промолчала, не желая уточнять, что только-только вернулась с озера и уже успела об этом доложить; если до матери это сообщение не дошло, то и повторять его было незачем. Нора лишь следила, как ложатся карты под руками матери.